13.12.2013

Виктор Астафьев («Наш современник» № 5/1974)

– Че разлегся? Кто за нас пе­реметы наживлять будет?!

Дед воспрянул духом, вско­чил. Катит по приплеску на дважды кривых ногах, они у не­го согнуты колесом и еще напе­ред в коленях. Побросав с грохо­том весла, шесты, котел, мешок в лодку, наделав много грому и определившись на корму с вес­лом, отплыв от берега, он уни­мался. Как бы сосредоточив­шись перед серьезнейшей рабо­той, дед впадал в задумчивость, усы его то загнутся одним кры­лом, то разогнутся, выдавая значительность свершающих­ся мыслей, трубка клубила дым, глаз устремлен вдаль.

 

Перед ледоставом, почти в пургу, все местные рыбаки посни­мали ловушки, но мы все буль­кались в обледенелой лодке. Ба­бушка из Сисима пошла на деда с небывалым доселе напором, и, от­ступая, дед хотя и слабо, но все же отбивался: – Чего ему сделается, твоему пальню? Я его не тяну, он поперед меня к воде летит. Налим идет как мамаево войско! Не по­пускаться ж. Ишшо разок...

И который по счету «послед­ний разок» висим мы на переме­те. Осталось у нас в воде всего два конца, но нам и двух хвата­ет, чтобы околеть до полусмерти – на каждом перемете по полсот­не крючков, на крючки густо це­пляется налим. Хватает гальяна, вздетого на крючок, единым ду­хом, да так, что загоняет малют­ку-рыбеху в самую глубь брюха. Поселенец, он чем студеней, тем резвее, в лютые морозы и вовсе что водяной жеребец. Вот летом слабнет, едва шевелится, полу­сонный, вялый стоит под кам­нем или под корягой, лови его руками. Снимать скользкую, бойкущую рыбину на ветру, на волнах, в обледенелой лодке – кара, хуже которой едва ли что придумаешь.

– Режь! – раздается клич деда.

Я с радостью отхватываю но­жом поводок от тетивы перемета вместе с крючком, который загло­чен ненасытной пастью мордато­го поселенца. Уд на концах оста­валось все меньше, но уцелевшие- то все равно надо наживлять, цеплять на них гальянов, бросить ненаживленную ловушку в глу­бины – все равно что не засеять вспаханную полосу. Гальян – ма­ленькая озерная рыбка, очень жи­вучая, брыкливая – удержи ее по­пробуй! Бьется, выпрастывает­ся из пальцев, тварь, бульк – и за борт, бульк – и за борт! За галья­нами дед ходит в тундру, корчаж­ка у него там из ивы плетенная, тестом изнутри обмазанная, сто­ит на озере. Несколько верст та­щит дед гальянов в ведерке, меня­ет воду по пути, зорко стережет, чтоб не убаюкалась, не уснула ценная наживка.

– Ты че? Шеста хочешь! – об­наружив, что я роняю гальянов за борт, ершится дед. – Мотри у меня!

«Пропади пропадом эти пе­реметы, гальяны, налимы, Ени­сей и дед вместе с ними! Не по­плыву больше! Все! В школу пойду! Стану хорошо учиться, старших слушаться. Мотайся, черт одноглазый, мокни на ре­ке хоть до морковкиного загове­нья!..»

Домаяли и второй перемет, не верится даже, что домой ско­ро попадем, в тепло. На послед­нем крючке перемета, на самом уж, самом кончике болтался на­лимишка с огрызок каранда­ша. Мал, но жаден! Уду заглотил хватко, аж глаза у него на лоб от натуги вылезли. Дед пытался вы­ковырять пальцем крючок из па­сти налимишка – не получается. Он тогда глубже палец в рот ры­бехе продел, шарится там, дерга­ет чего-то, не может вынуть ни­чего, руки коченеют и коченеют. И выскользнула, усмыгнула ры­беха из рук, упала в мокро, к рас­кисшим бродням деда, болтается по отсеку, плавает вверх брюхом.

– Ты почему не слушал па­пу и маму? – скорбно спросил дед, глядя на мертвого плеши­вого налимишку, и загремел: – Вольничал, сатана! Вольни­чал?! – Дед шлепал броднем, це­лясь пяткой угодить в налимиш­ку, приступить его и выдернуть с мясом уду. И он зажал наконец броднем птичкой летавшего по отсеку налимишку, приступил да как изо всей-то силушки рва­нул, надеясь, что клочья полетят от рыбехи, которая захапала сду­ру крючок. Рыбка не сдернулась, рыбка высмыгнула из-под рас­кисших бродней да как шлепнет­ся деду в зрячий глаз!

Ослепленный слизью, задо­хнувшийся от ярости, дед плевал­ся, утираясь, и зрит: налимишка как плавал, так и плавает в кор­мовом отсеке – этакая, усмирен­ная судьбой, скорбная пучеглаз­ка. И тогда дед вздел руки к небу:

– В стоса и в спаса! В печен­ки и в селезенки! В бога и в бого­родицу! И в деток ее, в деток! – дед почти рыдал, – в ангелочков бе-е-еленьких, если оне там, кур­вы, е-э-эсть!

 

     Я упал с беседки ногами кверху, дрыгался и корчился на дне лодки.

– А-а-а! Смеяться?! Над де­душкой! Над родным дедуш­кой!.. А-а-а, каторжная морда! А-а-а!.. – Пока я забивался под беседку, раза два дед достал ме­ня кормовым веслом. Он бы ме­ня оттуда вытащил и добавил, да лодку качало волной, деда вали­ло с ног, он хватался за борта. – Сымаем! – вдруг рявкнул он, на ходу приняв решение, неожи­данное даже для самого себя. – Все! Вынай якорицы! Режь на­плава!

     Я поскорее, пока он не раз­думал, за дело. Скомканные за­путанные переметы, веревки от якорниц, нитки, уды кучей ле­жали на дощатом подтоварнике. Под ними ползали, шевелились, хлопали хвостами налимы. Юр­кая, прогонистая щучонка все выпрыгнуть из лодки норовила – раскатится на брюхе по скольз­ким плахам борта, аж до середи­ны вздымется и кувырк обратно! Лежит, дышит жабрами, сил на­бирается для нового броска.

     Наплав, заостренный из су­хостоинки, с белым клинышком в хвосте, отрезанный нами от пе­ремета, удалялся, качаясь на вол­нах. Мыс острова с зарастельни­ком на уносе рябил в белой за­веси, голые кусты сделались похожими на темные фигуры одиноких рыбаков, согнувших­ся над удилищами. Там их мно­го веснами торчит – таскают си­гов и все того же безотказного и боевого едока – налима. Дикая трава, дудки, кочевник, пырей, долго державшиеся в заветрии берега, отемнились, повисли над яром, где и по глине расте­клись. Невидимые уходили с се­вера припоздалые вереницы гу­сей, неспокойным криком торо­пя друг дружку. Грузной тенью медленно проплыл мимо нас тем­ный, в рыжих потеках и выпрям­ленных вмятинах борт морского парохода. Последний. Отцепля­ясь от морского великана, при­чальные суденышки «Молоков» и «Москва» прощально свистнули, желая проскочить лесовозу Кар­ские Ворота, и потерянно болта­лись на пустой воде. Работа окон­чена, капитаны решают вопрос – где и как отметить заверше­ние навигации? Туловище лесо­воза относило все дальше и даль­ше, без шума, без волны провали­лось судно в густую наволочь. Из инопланетного вроде бы загроб­ного морока и тишины донесся последний, длинный гудок по­следнего морского гостя, и стал слышен шорох загустелого, на снегу замешанного дождя.

     Умолк мой бедовый дед на корме. Мокра шапка на нем, мо­кры усы, платок на незрячем гла­зу обвис, обнажив некрасивую, голую щелку, потухла трубка, горбится старый дождевичиш­ко на спине. Я скребу веслами по волнам, в которых уже не рас­плавляется жидкая снежная ка­шица. Плешивая земля с кромкой заберег, взъерошенных волнами, плывет нам навстречу, начинает проступать пристань, за нею тру­ба графитной фабрики, молчали­вая, бездымная – давно не рабо­тает «графитка». Зато железная труба новой бани, увенчанной праздничным флагом, шурует дым густо, жизнерадостно, все­ляя во всех людей и в нас с дедом тоже надежды на блаженство и негу под ее кровлей. И не так уж пугает длинная заполярная зима. С ранними потайками, с первым шевелением снега охватит меня и деда беспокойство. Начнем мы сучить тетивы для переметов, вя­зать на коленца уды, чинить ста­рые сети, которые по делу на­до бы в утиль уже сдать, но дед жмется, думает их выгодно сбыть полоротым рыбакам, и будем мы разговаривать, перебивая друг дружку, о том, как ловили рыбу и как будем еще ловить и какой фарт принесет нам, не может не принести, грядущая весна.



Мы в Google+